И когда Он снял пятую печать,
я увидел под жертвенником
души убиенных за слово Божие
и за свидетельство, которое они имели.
Откровение святого Иоанна Богослова 6/9
НА ГЛАВНУЮ
ПРЕДИСЛОВИЕ.
СЛОВАРЬ.
ПРЕДТЕЧА ПРОЛОГА.
ПРОЛОГ – НАЧАЛО ЭПИЛОГА.
Репортаж N1 ПИОНЕРСКИЙ.
Репортаж N2 ДЕНЬ РОЖДЕНИЯ.
Репортаж N3 СТРАХ.
Репортаж N4 ПРИСЯГА.
Репортаж N5 КОНЕЦ ТАРАКАНИАДЫ.
Репортаж N6 КОЛОБКИ И БУМЕРАНГ.
Репортаж N7 ПОБЕГ.
Репортаж N8 СУДЬБА.
Репортаж N9 СОЮЗ РЫЖИХ.
Репортаж N10 ПЕРВЫЙ УРОК.
Репортаж N11 БАЙКАЛ.
Репортаж N12 МОГУЩЕСТВО БУМАЖКИ.
Репортаж N13 РОГА И КОПЫТА.
Репортаж N14 ГАРУН-АЛЬ-РАШИД.
Прошел месяц.
Время – июль 1939 г.
Возраст – 12 лет.
Место – ст. Рузаевка.
Чем больше узнаю людей,
тем больше нравятся собаки.
(Психолог)
«Вот, как растут у нас люди,
полезные Родине!»
(А. Толстой о Л. Берии)
Утро. Спит бомж сидя, запрокинув голову. Совершая моцион в зарослях его не бритой физиономии, муха с интересом поглядывает на гостеприимно распахнутый рот, откуда призывно воняет помойкой. По пути ко рту, надыбавна губе бомжа гноящуюся язвочку, муха с восторгом присасывается. Жужжа: «Чур, на двоих!», --рядом садится другая муха. Чекалдыкнув на брудершафт дозу алкогольного духа, извергаемого изо рта бомжа, обе мухи, сладострастно зажужжав, начинают заниматься сексом под сексуально волосатой ноздрёй большого пористого носа бомжа. Чихнув и отмахнувшись от мух, бомж, открывает опухшие, бессмысленные глаза. Озирается.
Новый шебутной денек в привокзальном сквере на станции Рузаевка только начинается. Зажатый с двух сторон железнодорожными путями, сквер этот, как жизнь советская, заплеван, загажен и располагает к хамству и скандалам. В каждом пристанционном сквере, подобно океану в капле воды, отражается «советская действительность». Но если в других местах Сесесерии срам каким-то фиговым листочком прикрыт, то в пристанционных сквериках,– всё понатуре и без понтА. Особенно – люди: каждый тут «как на блюде», как облупленный.
Среди разномастных пассажиров спят, едят, опохмеляются и скучно ругаются постоянные обитатели пристанционных сквериков: неопрятные бабы, хранящие под огромными юбками стойкий аромат протухшей рыбы и унылые типы бывшего мужского пола, надсадно выдыхающие гнусные букеты перегаров в сочетании с тухлой пропастиной, застоявшейся в их заживо гниющих организмах.
Истеричные, трусливые, нахальные, больные и на всё и всех злые -- весь этот, благоухающий сортирами, завшивленный привокзальный бомонд, хотя не в ладах с конкретной советской властью, особенно с милицейской, но! боготворит вождей и абстрактную власть советскую на которую возлагает свои похмелюжные надежды получить блага, которые власть должна забрать у жидов и гнилых интеллигентов, чтобы вручить им.
Хотя они ничего не делают, ничего не умеют, зато от рождения пролетарское происхождение имеют, родившись от таких же, как они, грязных люмпенов, воспетых Великим Пролетарским Писателем. Только любая власть, тем более, советская, тех, кто ей по барабану, в упор не видит. Госплан до поздна не засиживается, планируя благотворительность для крахов. В чём мать родная крахов родила, в том Родина-мать их и оставила…
Соседа по скамейке, кроме вшей, зудит жажда общения. Почесав зудящее междуножье, он заговаривает со мной:
-- Чо, поц, грустный?
-- Я не грустный, а трезвый… -- отвечаю я расхожей фразочкой. Но бомж реагирует на фразочку очень буквально и сочувственно:
-- Да-а… тяжелый случай… -- вздыхает с пониманием и комментирует трагическую ситуацию: -- Разъедрит его за этак, если так на перетак, а потом за переэтак и ещё разок на так! – И трётладонями небритое, помятое лицо, будто бы пытаясь стереть с него синяки и ссадины – следы недавнего советского воспитания, полученного в местном отделении милиции. Но жажда общения душу бомжа сжигает и с другого конца он ко мне подъезжает:
-- А как звать тя? Поц? Ты чо, глухой?
-- Абгъаша… -- подъелдыкиваю я, чтобы закончить амикошонство.
-- Так ты чо-о… еврей??! –удивляется бомж.
-- Это так на перетак… оттого, что иногда умываюсь.
Мой ответ вонючего бомжа озадачивает. Подумав, он решает, что хитрю я, скрывая от него, проницательного, как НКВД, свою предрассудительную национальность. От этого он становится снисходительным и меня утешает:
-- Ну-ну… бывает… ить, ишшо пацан, а уже – еврей! От того умываться приходится!
Отворачиваюсь от дурно пахнущего бомжа, и он смолкает, посчитав, что слишком много сочувствия уделил недостойному того «абгъаше».
Рядом, сдвинув вместе две скамейки, разложив на них простецкий багаж, а на багаже разоспавшуюся детвору всех возрастов, кучкуются вербованные на Сахалин. Парень с балалайкой наигрывает незатейливый мотивчик, а пожилая женщина в сером платке, по-вятски поакивая, поцокивая будит частушками разновозрастную ребятню:
А я сидееела на крыль-це,
А с выражеееньем на ли-це-е,
А выражааало то ли-цо,
А чем садяааатся на крыль-цоо-о!
Среди степенных транзитных пассажиров, которые, подобно наседкам, неотрывно греют задницами свои монатки, шныряют по скверику шустрые ребятки, проявляя пристальный интерес к фанерным углам и баулам, разноцветным узлам и сидорам, разномастным скрипухам и мешкам, как экскурсанты в музее дорожного багажа. Это домашнЯки, – местная шпана бановая… урки на окурки… Те, кого подначивают: «Люблю воровскую жисть, да воровать боюсь!». Как Монте Кристо, я
«с минуту глядел на них с кроткой и печальной улыбкой человека, сознающего своё превосходство»,
потому что ощущаю по заначкам денежные купюры, которые вчера позаимствовал из дамской кисы. А на такое шмотьё, на которое кнацают эти кусошники, я ни в жисть не позарюсь. Благоразумие подсказывает мне держаться подальше от шпаны рузаевской, которой не в падлу подловить меня и ошмонать. Ещё и пачек подбросят для острастки. И буду я светить по вокзалам радостно пестрым фингалом, как знАком качества советского воспитания. Зная про их дурные замашки, линяю подальше от этой компашки, унося на другой конец сквера печальную улыбку Монте-Кристо, как
«человека, сознающего свое превосходство»
* * *
На этом конце сквера румяная пышечка, в беленьком коротеньком халатике, с грохотом притаранила голубой фанерный ящик на гремучих шарикоподшипниках. На ящике нарисован радостно улыбающийся белый медведь на льдине и кудряво написано одно слово, от которого у всех пацанов слюнки текут: «Мороженое»! Вокруг ящика собираются пацаны, но очаровашечка, как мастер, знающий себе цену, не спешит, не суетится. Достав крохотное зеркальце, поправляет кружевной кокошник.
Улыбчиво оглядев пацанов, которых со всех концов сквера притянул, как магнит, этот фанерный ящик, она открывает крышку ящика, протирает белоснежной тряпочкой запотевший верх алюминиевого бидона и начинает сноровисто торговать. Положив хрусткий аппетитный кружок вафли на дно круглой формочки, приоткрывает на мгновение бидон, доверху наполненный белоснежным холодком, зачерпывает ложкой нежную прохладную сладость и, ловко заполнив ею формочку, тут же, срезает той же ложкой излишек.
Прихлопывает сверху ещё одним зажаристо хрустящим кружочком вафли, нажимает на поршень формочки и… самое великолепное творение человеческое -- мороженка – уже в чумазой ручонке маленького восторженного покупателя, который, глядя на это белоснежно сладкое, прохладное чудо, и вздохнуть-то боится от восхищения!
Бойко идет торговля. Влекомые чадами, неохотно подтягиваются хмурые родители. Не хотят смотреть они, как призывно, как соблазнительно улыбаются мороженщица и белый медведь! Насупив брови, долго смотрят родители на цену. Смотрят сурово и не одобрительно, как рабочий на плакате смотрит на интеллигента - бюрократа. Но, взглянув в умоляющие глазенки своего ребятёнка, крякнув, сдаются родители: достают из заначек грязные носовые платки, развязывают хитрые узелки, тщательно отсчитывают медяки… Зато, как же сияют пацанячьи мордашки! Да за такое лучистое сияние всё отдать – только в радость! И медяки… даже если они последние! Ну и что, -- последние?! -- жизнь наша, небось, тоже последняя: из этой вонючей жистянки никто живьём не выкарабкивается!
По обеим сторонам фанерного ящика в трагическом безмолвии стоят скорбные фигурки пацанят, которым не удалось смягчить родительские сердца, зачерствевшие от хронической нищеты. Не смогли они убедить своих родителей подойти к чудесному ящику с улыбающимся белым медведем. И улыбается им от этого сюжета только белый медведь, а не мороженка… Но не уходят они отсюда, притянутые к вожделенному ящику с веселым медведем.
Продлевая муки, стоят они, завороженные чудесным зрелищем, как из тускло серой алюминиевой формочки рождается белоснежное сладкое чудо. Изнывают бедолаги от зависти, истекая слюнками. А один из них, самый маленький, так и замер с открытым ротишкой и, кажется, уже не дышит… а из курносого пацанячьего носишки медленно опускается по верхней губе, все ниже, ниже и ниже! -- изумрудная сопля. Но до сопли ли ему сейчас! Он весь – в дивной грёзе, весь в созерцании волшебного явления прохладного чуда в хрустящих вафлях из тускло алюминиевой формочки!
Горазд на изречение глупостей наш Вождь и Учитель, а наименее кровожадная из них: «Чудес не бывает!» И все догматики материализма, услышав это, услужливо долдонят, сепетят, подхватывают, развивают и продолжают в диссертациях и статьях: «Нет чудес, потому что их не бывает!» Но не спроста говорят: «Для материализма необходим примитивизм размышлизма». Не верьте им, шибздики! Бывают чудеса, бывают!! Конечно, если за это дело возьмётся волшебник, пусть даже такая задрипа, как я! Сотворить такое чудо даже мне, -- начинающему волшебнику и самоучке, – запросто!Оп-ля, -- дело в шляпе! Как у калифа Гаруна Аль Рашида! Может, он и без шляпы обходился?
Чтобы привлечь внимание уважаемой публики я, подражая Валету, звонко щелкаю пальцами правой руки, а левой, небрежно протягиваю мороженщице два рубля, беру себе мороженку за двугривенный, а на остальные… я делаю царственно великолепный жест в сторону остолбеневшей от изумления пацанвы:
-- На всех пацанов!!
Ах, если бы Гарунчик увидел такой роскошный жест и изумленно распахнутые пацанячьи глазёнки… он бы от зависти до сортира не добежал!! Разве мог бы он в своё затхлое арабское средневековье сотворить такое великолепное чудо??! Да ни в жисть!! Шалея от чуда, происходящего на их глазах, пацаны, нетерпеливо толкаясь, хватают по мороженке и, не сказав мне «спасибо», разбегаются. Как нормальные люди, они опасаются всего того, что выходит за рамки серого бытия, то есть – сверхъестественного.
Только самый маленький пацанёнок, не затюканный материализмом и железно уверовавший в чудо, идет за мной следом с округленными глазами. В обеих руках у него – по мороженке. Так как был он самым маленьким, его отталкивали другие пацаны до тех пор, пока ему не досталось… сразу две – последние! И теперь вынужден он лизать поочередно то одну, то другую! А для вытирания сопли, кроме языка у него ничего не осталось и солоновато тягучая сопля пикантно сдабривает сладкую нежность, тающего во рту, прохладного мороженого.
Пребывая в шоке от случившегося, смотрит пацаненок не на мороженки, а на меня – волшебника. Смотрит, не отрывая взгляда, не моргая, чтобы ещё какое-нибудь чудо не проморгать. А я, красиво отражаясь в его восхищенных глазеночках, вышагиваю по скверику гордо и важно, как жираф, гуляющий по Африке, и очень свысока и снисходительно обзираю окружающую флору и фауну рузаевского скверика.
А изнутри меня распирает обилие чрезвычайно благородных чувств и вопросов: почему же быть Гаруном Аль Рашидом приятнее, чем Графом Монте Кристо!? Почему делать добро – радость, а мстить – тяжкий долг? Значит, злодеи – самоотверженно бескорыстные люди, а добряки и альтруисты – это черствые эгоисты, которые наслаждаются своей добродетелью!? А почему б не перековаться в Гаруна Аль Рашида, пока сармак вячит? Жаль, не всамделишный я волшебник, а дилетантишко… фокусник!
* * *
Вот они -- настоящие профи! Чудеса для них – рабочие будни! Остановившись, я с завистью смотрю на волшебниц: среди пристанционной убогой серости, ярко, дерзко, выделяется бойкая стайка цыганок, окруженных черномазой детворой, нахальной и грязной со дня их творения. Люблю я украдкой наблюдать за цыганами, за жизнью их, в которую никого из посторонних, , они не пускают. И хотя живут цыгане нараспашку, не отгораживаясь стенами, но всегда отдельно от «гаджё» -- чужих. Не смешиваясь с другими народами, сохраняют свои нравы, обычаи, песни, танцы, свой неповторимый цыганский язык.
Единственное цыганское богатство – свобода! Оно скрыто в удивительном, замкнутом мирке без стен и заборов. Как коллективизация и стахановское движение проходят мимо, не задевая их?! Как они обходятся не только без квартир, но и без парторганизации?? Как они, ещё до Компанеллы, создали для себя, и только для себя, коммунизм!? На фига им Мировая революция и политические заморочки, которыми мается весь мир?!
А как могуч в цыганских душах неистребимый «зов дороги» -- самое прекрасное из чувств человеческих, побеждающее сребролюбие и тягу к комфорту! Кто же сказал: «Цыган живёт пока кочует, а мир живёт, пока цыган кочует»? Какими дикарями, по сравнению с цыганами, выглядят все ублюдочные народы планеты, травящие сознание радио и газетами, эти озверевшие народы, уничтожающие своих лучших сынов и дочерей! Все эти капиталисты, фашисты, социалисты, коммунисты… особенно русские, с душами загаженными православием, воспевающим богатство! Со злобой, завистью, -- неизбежными спутниками сребролюбия!
Цыгане люди добрые, весёлые, а, главное, не подлые. Вот, поэтому все ненавидят цыган. И боятся их во всём мире, как боятся всего необычного, считая цыган колдунами. Как мне хочется быть цыганом! Не бывает у них сирот и беспризорников! А у советского народа?..А достоин ли жизни на планете подлый русский народ, называющий своих детей «врагами народа»!?
Как хочется, хоть на немножко, почувствовать себя вольным человеком, пожить среди свободных, красивых людей – цыган, – веселых, раскованно горластых, беспечных… Людей, которым чужды лживая демагогия, ханжество, лицемерие, мелочная злоба, подлость, привязанность к вещам и трусливое раболепие перед начальством, -- всё то, что неразрывно с жизнью дикарей, воображающих, что они «культурные народы»!
Не спроста столько независимости в гордой осанке цыган, особенно, -- цыганочек, столько уверенности в себе и спокойствия в их открытых, смуглых лицах! Как стройны очаровательные смуглолицые цыганочки в широких разноцветных юбках с пышными гривами волнующе развевающихся волос! Как прекрасен зов дороги, влекущий их в неведомую даль! И в глубине души моей тихо звучит, рождаясь из забытых слов и музыки, цыганская песня с харбинской пластинки:
Так и надо идти, не страшась пути,
Хоть на край земли, хоть за край!
-- Ай-ай! – как эхо, раздается рядом и я вздрагиваю – так это неожиданно. – Ай, золотой, ай, красивый! Ай, позолоти ручку, дорогой – сразу всю правду о себе узнаешь!
Как стебелёчек, тоненькая цыганочка, лет пятнадцати, возникает передо мной и с готовностью протягивает узенькую смуглую ладошку, сложенную лодочкой. Как на сказочной жар-птице, ярко сияют на ней ослепительно желтая, как золотая, шелковая кофта и жарко пламенеет ярко алая юбка. Блестят на солнце огромные золотые серьги, сверкают ровные белоснежные зубы, оттененные яркими сочными губами большого улыбающегося рта, да и всё в ней такое празднично яркое, что я зажмуриваюсь, будто бы на солнце взглянул нечаянно.
А в жгуче черных глазищах цыганских, на выразительном худощаво смуглом личике, полыхает жутковато завораживающее пламя. И, взглянув в эти глазищи, я, вместо слов на певуче-гортанном цыганском: «лавэ нанэ, ромалА!», -- мычу что-то невнятное, краснею, смущенно отвожу глаза. Но поздно: колдовские глазищи цыганочки отпечатались в душонке моей и сердце замерло, как замирает испуганный зверек.
-- Ай-ай! А ты не бойся меня, золотой! А я зла не сделаю! А я только правду расскажу!… -- тараторит цыганочка. – Из далёкого далека приехал ты, не за счастьем, ай, горе горькое тебя гонит по белу свету! – ай, черное горе!! А куда оно тебя ведёт – не знаешь ты! Только я знаю об этом! Ай, всю-всю правду тебе скажу! Нет у тебя родителей, нет дома, зато есть дорога дальняя, да сердце доброе.
Ай, ждет тебя встреча нежданная, ай, найдешь ты друзей верных… Ай-ай, всё расскажу, золотой… позолоти ручку, позолоти скорее, ай, всю правду сразу узнаешь, ай! -- не думай долго, -- сердце головы умнее!!... ай-я-яй золотой ты мой, ай брильянтовый!!...
Смущенный настырным натиском юной цыганочки, я перекладываю в её смуглую ладошку мелочь из карманов и монеты исчезают в складках широкой юбки. Проворно схватив мою руку, вглядывается цыганочка в узоры линий на ладони:
-- Ай, запутанная судьба твоя, дорогой мой, ай, какая! Трудное гадание, ой-ё-ёй, какое трудное!!… Ай не пожалей ещё денежку золотой! Была вчера удача шальная, богатый ты… не пожалей денег для бедной цыганки! Ай, никто другой, тебе правду не скажет, а добрую судьбу не нагадает… Ай-я-яй! -- не пожалей малых денег сегодня -- большого несчастья избежишь завтра… Ай-яй-яй, от гадания моего добрая судьба сбудется, а злая забудется!
Я достаю приготовленную на билет пятерку и она, исчезает, даже не прикоснувшись к её руке. Гадание начинается и на большом серьёзе. Несколько раз цыганка смотрит внимательно то на ладонь, а то в глаза мне, что-то сравнивая, или молча спрашивая кого-то незримого… Кого? О чём?...
-- Жизнь твоя, золотой, ай, как запутана! Живешь ты поперек своей же судьбы. Ай, какая судьба поперечная! Никто за такую судьбу тебе не скажет! Только я! Ай, какое зло тебе причинили! Осиротили тебя подлые люди! Ай, сколько осталось горечи в сердце твоём! А в душе твоей добра -- не меряно! Ай, как много добра! И не злоба, а любовь это! Ай-я! –легко на жизнь смотри, не бойся ничего и много счастья тебе будет!
Скоро встретишь друзей хороших, да недолгой встреча эта будет, злые люди и тут разлучат вас. Но память о друзьях на всю жизнь сердце твоё согреет! Ай, как всё в судьбе переменчиво, будто не одна у тебя судьба, а несколько… Вот, оборвалась линия жизни… а ты-то жив!! -- значит, долго ещё жить будешь! Вот она -- твоя новая жизнь! А старая оборвалась! Похоронили тебя и живи ты спокойно! В этой жизни покой только у покойников! Смотри, смотри-ка, -- и смерть тебя тронуть не смеет! Вот это -- ой-ё-ёо-о!! Вот как?? Тронуть смерть тебя боится!!... Ай, всё она примеряется, примеряется… следом ходит, кружит восьмёрки около… а ты не бойся, я заговор сделаю: «трижды смерть переживи, а потом ещё живи!!» Ай, да хранит тебя сердце доброе и душа легкая, как у ромАла, беспечная! Ай, много денег у тебя будет, а богатым не станешь, ай, много женщин тебя полюбят, а ты их не заметишь, ай, много в жизни твоей горя, а будешь ты жить счастливо! Вот, вот! – смотри-ка! -- ещё два раза умрёшь! Трижды тебя хоронят! А после третьей смерти ждёт тебя жизнь долгая и счастливая. Берегись смерти четвёртой!! Ай, счастье золотой, будет через то, от чего бежать будешь, да не уйдёшь, а горе от того, что вместо счастья позовёшь. От простоты, да доверчивости твоей…
Я запутываюсь в тенетах странных, противоречивых предсказаний юной вещуньи и становится мне досадно: на фиг знать мне про то, что ждёт меня в преклонные годы, после тридцати! Стоит ли жить до таких скучных лет? А про дальнюю дорогу я и сам могу нагадать всем, кто здесь ошивается! Подумав так о словах цыганки, отталкиваю её руку и убегаю. Позади -- звонкий смех цыганочки… не потому ли, что за пятёрку узнал о том, что я лох?
* * *
Бреду по скверику дальше. Вот, и место есть, где присесть. Сидит кто-то на краешке скамейки так скованно, будто сел на чужое место. Странный он какой – чересчур худой… хотя в СССР не удивишь худобой… но лицо… лицо-то, как у Графа Монте-Кристо:
«Но бледность этого лица была неестественна, словно этот человек долгие годы провёл в могиле и краски уже не могли вернуться к нему».
Почему лицо такое напряженное? Да ему же плохо?!! – Я подбегаю.
-- Чем вам помочь?
Человек благодарно смотрит на меня. Я вспоминаю, взгляд собаки, умирающей: виноватый, умоляющий. Собаке перебили позвоночник. Она мочилась под себя и чувствовала себя виноватой. Добить собаку – духа ни у кого не хватало… От этого человека тоже пахнет мочой, он знает это, ему стыдно.
-- Извини, мальчик, плохо мне… а билет надо закомпостировать до Пензы… -- говорит он, доставая билет трясущимися кривыми пальцами. Не удержав билет в искалеченных пальцах, роняет. Извиняясь за неловкость, улыбается жалобно и вижу я, что во рту у него, вместо зубов, только корешки.
-- Как же вас, такого больного, выписали из больницы?
-- Я из тюрьмы… в Пензу еду к матушке.
И до меня доходит, что это один из счастливчиков, которым выпала удача быть освобождёнными после расстрела Ежова. Поводы для освобождений были не менее загадочны, чем поводы для арестов. Зато Берия сразу разгрузил тюрьмы, переполненные Ежовым. Показал свою деловитость Берия, лихо сделав карьеру на угодливой глупости Ежова.
Приняв бессовестно обтекаемую форму, я, не отвечая на энергичные призывы к совести, проскальзываю сквозь толпу, как намыленный, без очереди компостирую билет. В буфете спрашиваю:
-- Тёть, пирожки свежие?
-- Уж не первый день свежие… с печёнкой!
Купив шесть пирожков и пару граненых стаканов с морсом, тараню это на скамейку. Хочу расспросить: что было с ним «там»?... Говорят, при аресте одного врача нашли «Русско латинский словарь» и через три минуты допроса, с применением ножки стула и паяльника, врач сознался, что он латинский шпион, завербованный Цезарем!
Знаю, что «там» берут подписку «о неразглашении», хотя достаточно взглянуть на любого освобождённого, чтобы понять: нечего ему разглашать. Всё сразу видно. И не лезу я с расспросами. И он стесняется. Запаха и беспомощности. Но, переборов себя, просит помочь сесть в поезд. Я охотно соглашаюсь. Съев по пирожку, запиваем сладеньким морсом. Завязывается разговор.
-- До ареста я пианистом был… известным. Да – был… и уже не буду! – говорит он, глядя на искалеченные пальцы. – Семья была в Москве… жена, дочка… и дочки нет… в живых! А жене я не нужен. Осталась мама…еду проститься… чтобы умереть. Не жилец я…
Говорит он бесцветно, равнодушно. А лицо, без того бледное, становится похожим на гипсовую маску. Я, как могу, ободряю:
-- Вы живы! На свободе! И мама есть! А здоровье – дело наживное… кумыс надо пить! Я в Уфе пил… кисленький, от всего вылечивает! И мама поможет, и всё пройдёт… Вон, Компанелла двадцать лет оттянул по кичам святой инквизиции, а на воле кардиналом стал! Книги написал! Не только «Город Солнца», а сонеты о любви!! А какие пытки терпел! Например, -- «Гаррота» -- значит «Объятия девушки»! Вставят в тисы и закручивают… а ещё страшнее – «Велья»…
-- И тут я вижу, как лицо его искажается гримасой отвращения и ярости…
-- Что понимала в пытках, святая инквизиция! – шамкает он рыдающим шепотом, брызгая слюной из беззубого рта. – Когда мужчине каблуком расплющивают мошонку – это больно, но только раз… когда слесарным напильником спиливают зубы – это больно и долго… зубов много, а болят они не только на допросе, но и в камере… И это можно стерпеть! Когда пианисту ломают дверью, по одному, самое дорогое для него – пальцы! – это не очень больно, но так горько… Я и это терпел! И когда меня по ночам регулярно водили к следователю для того, чтобы он помочился мне в рот со спиленными зубами – это было не больно, только жить после этого не хотелось… А когда привели к следователю для того, чтобы я смотрел, как эти… насилуют дочку… мою девочку… похотливо замучивают насмерть… это… хы-ы-ы-ы!!!... – вдруг по звериному взвыл он и жутко, в страшной судороге стал выгибаться назад, падая со скамейки навзничь головой вниз.
-- Помоги-ите! Помоги-и-те-е!! – в отчаянии кричу я, пытаясь удержать его, положить на землю, но не могу справиться с его худым, на вид, невесомым телом, бьющимся в судорогах. Подходят люди, смотрят: интересно же. Тощее тело дёргается жутко, как кукла на веревочках у неумелого кукловода. Вокруг беззубого рта пузырится пена… Что делать?? Что делать!!! Бегу к вокзалу:
-- Милиция! – кричу, -- дядиньки милицейские! Скорее!! Помогите!!!
Не спеша проходит вечность. Отгоняя мух от распахнутого в зевоте рта, кто-то звонит по телефону. А вечность всё тянется, тянется… и нет скорой помощи! Судорога стихла. Он лежит на спине с открытым ртом. Пена больше не пузырится… да он же не дышит!!
-- Что же вы так долго ехали!? – восклицаю я с горьким упрёком. Люди в белых халатах ответом не удостаивают. Один из зрителей грустно шутит:
-- Чем позднее приезжает скорая – тем точней диагноз!
-- В сторонку, в сторонку отойди…-- ворчит санитар, -- тут диагноз точный: покойничек! Товарищ, не лезь поперед батьки в пекло! – придёт твой черёд – получишь и ты такой же диагноз… не суетись, не торопись, не сучи ногами – на всех такого диагноза хватит!
Тело на носилках. Только что был человек… думал, говорил, страдал… и! --ни боли, ни горя, ни забот, ни желаний – нет ничего! Нет человека. Со скрежетом носилки задвигают в фургон.
-- Ты ему – кто? – спрашивает меня врач.
-- Никто… -- бормочу растерянно. -- Помочь хочу…
-- Гуляй, пацан… никто ему не поможет…
Эх, Гарун Аль Рашид! Легко у тебя добрые дела делались. Не потому, что был ты сказочно богат, а потому, что жил в доброе средневековье, когда был закон: не обижай зазря безобидного. Советскому зверью, из одичавших приматов, не понятны дотошные суды инквизиции, им смешны по-дилетантски неумелые пытки средневековых палачей.
Далеко обставил мерзкий обезьянник – страна советская – все мировые достижения по этой части. Никто не побьёт советские рекорды по скороРасстрельности судопроизводства, когда для приговора сотен людей, случайно попавших в один список, требуются секунды – ровно столько, чтобы подписать список случайным людям, ничего не знающим о тех, кто тоже случайно попал в этот список. А если кто-то не подписывает список, или задаёт вопросы – уж точно, его имя будет в следующем расстрельном списке! И это уже не случайно…
Самая тяжелая работа в советском «правосудии» у «ликвидаторов»: Сотни людей умерщвляет ежедневно каждый из них! Не спроста должность палача в СССР почетнее, чем шахтёра, сталевара, полярника! Про гебню пишут романы, снимают кино. Ведь, самое необходимое и авторитетное учреждение в СССР, – убойная контора – НКВД!
* * *
Ко мне подходит большая собака. Издалека деликатно обнюхивает бумажный пакет с пирожками, который я, всё ещё, сжимаю в руке. Сев напротив, собака склоняет набок большую умную голову и влюбленно поглядывает выразительными темно карими глазами то на пакет, то – мне в лицо. С точки зрения собаки, человек -- тоже умное животное, только бестолковое: не лает и собак не понимает.
Но в печальных глазах бездомной собаки такая щемящая душу тоска о человеке-друге с пирожками, что я понимаю и разворачиваю пакет. Там четыре нервно скомканных пирожка. Два -- собаке, два –себе. Собака мгновенно проглатывает пирожки и, благодарно вильнув хвостом… улыбается! Так, как умеют это только собаки: вроде бы не видно, чем она улыбается, -- душою чувствуешь её благодарную улыбку.
Когда-то видел я на внутреннем развороте журнала «Огонёк» портрет тетки из доматериалистической эпохи. Так себе, тетка, средней паршивости. Я б нарисовал и покрасивше. Зато имячко – закачаешься: Мона Лиза дель Джокондо! Кроме имени – ничего интересного. Сидит тётка и лыбится. Но – чем? Ни ртом, ни глазами, а так – настроением. Как этот пёс. За улыбку Моны Лизы собака получает ещё пирожок.
* * *
Поезд пришел поздно вечером. В общем вагоне темно, тесно, душно, как в бочке с протухшей селёдкой. Пробираюсь по узкому проходу, тыкаясь нюхалкой в, свисающие с полок, пахучие ноги, в жестких, как фанера, носках. С боковой верхней полки кто-то интересуется:
-- Эй, поц, ты с этой станции? Чего тут так долго стоим?
-- Тут паровоз меняют, -- отвечаю.
-- А на что меняют??
-- Ну… на другой паровоз… -- теряюсь я.
-- Паровоз на паровоз? Хе-хе… значит, до Одессы ещё не доехали… эх-х! – крякает пассажир и подсказывает: -- эй, лезь, туда! Да пошустрей! Там, третья полка освободилась!
Багажные полки – мои любимые: там никто меня не видит. Люблю хорошую заначку, потому предпочитаю общие вагоны. Конечно, фарт сорвать можно только в купейных, где бобры вольготно гужуются. А в общих вагонах едут, сжатые теснотой, простые люди. Обыкновенные и разные. Люди в дороге откровеннее, чем где-либо. Потому, что не знакомы и не зависимы: поговорил, пошутил, анекдотец рассказал и… на станции слинял. И с концом. Пиши, Вася, по адресу: «Широка страна моя родная!» А всё, что было рассказано – в собеседнике остаётся.
Уже по-другому вижу я людей, которых называют «простыми». Какие же они простые, если в душе каждого – чёрная бездонность безысходности?! Сдаётся мне, что с теплом костлявых крестьянских спин, гревших меня в гулких товарных вагонах, впитал я их страшные судьбы. И на меня, время от времени, такое зло накатывает! Не на власть советскую, а на этих крестьян. Безропотных, безответных, как домашние животные.
Не лучше ли страшный конец, чем страх без конца! Что им терять??! Не лучше ли умереть с помпой, прихватив на тот свет парочку попутчиков –совпартийцев!? Это бунтарство у меня в крови, от предков – казаков сибирских. От разинцев, некрасовцев, усовцев, пугачёвцев, всех тех, кто нанизывал на вилы царских холуёв и опричников,а то и самого закабанелого боярина, а после шел в такую даль за волей и долей, о которых робкий мужик российский и подумать боялся!
Величайший материк пересекали мои прадеды в лихих разбойничьих ватагах «не гадая: в ад или рай». Не только за Каменный пояс, как старообрядцы. Мои предки разбойнички за море Байкал шли, о котором по ту пору никто не слыхивал. Шли и шли «не страшась пути, хоть на край земли, хоть за край!».
Но, вот, поезд трогается. По потолку бегут зайчики от станционных фонарей. Чувствуя приближение сна, грежу словами Графа:
«Вся усталость, накопившаяся за день, вся тревога, вызванная событиями дня, улетучивалась, как в ту первую минуту отдыха, когда ещё настолько бодрствуешь, что чувствуешь приближение сна.»
Тягучая дорожная дрёма превращает меня в неподвижный кокон, в котором, как в густом сиропе, трепыхаются странные, непонятные мысли, быть может, – ощущения. Стук колёсный, стук колёсный и качания вагона… разговор внизу дорожный… чей-то слышен разговор. А вверху мне одиноко, только сонная морока… -- это стихи снятся…Из-за ритмичного стука колёс, часто снятся стихи или дивная музыка. Бессвязно мелькают, причудливо переплетаясь, фантастические образы, обрывки мелодий… это таинственные чувства и мысли, выкарабкавшись из подкорки, полезли в лабиринт мозговых извилин… как у Графа:
«Мысли его растекались, точно туман, и он не мог сосредоточить их на одном предмете».
Конец репортажа № 14.