И когда Он снял пятую печать,
я увидел под жертвенником
души убиенных за слово Божие
и за свидетельство, которое они имели.

Откровение святого Иоанна Богослова 6/9

НА ГЛАВНУЮ

Глава 1. Майданьщик.

Глава 2. Знакомство.

Глава 3. Людоеды.

Глава 4. Талант.

Глава 5. Причастие.

Глава 6. Душа и дух.

Глава 7. по ЛЭП – на волю.

Глава 8. Счастье.

Глава 9. На хуторе.

Глава 10. На шконках.

Глава 11. Всё впереди!

Роман "СЕДОЙ".
Глава N10. На шконках.


Прошло два месяца.
Декабрь 1939 г.
13 лет. Украина.

А сверху – шконка,
А снизу – шконка,
А посреди-и – моя душонка!
(Камерный романс)

Та-та, трик-та! То-то, трик-то! Та-то-ти-та-то-то-то… -- выстукивают замысловатую ритмическую фразочку колёса поезда «Киев-Москва». Вслушайся и ритм колёс усыпит. Но сегодня не спится. Не помогает и народное средство: «не можешь уснуть – считай до трёх, или – до полчетвёртого». Небось, уже за полночь перевалило? Досадно: купил билет в купейный, на верхнюю полку, чтобы спать по человечески: в постели и без побудок при проверках билетов среди ночи. А вместо сна, -- пялюсь в окошко!

Московский поезд отошел от киевского перрона поздно вечером. Огоньки киевских пригородов давно исчезли во мраке украинской ночи («о, вы не знаете…»). Тонкий лунный серпик, как собачка на прогулке, преданно бежит рядом с поездом, то забегая вперёд, то отставая от поезда, то шаловливо прячась в лохматые облака. Крутятся в бессонной сообразиловке воспоминания, крутятся вхолостую, без смысла, будто бы карусель, которую забыли остановить на ночь.

Отворачиваюсь от окна, ложусь на другой бок, сворачиваюсь туго калачиком, полежав так, расслабляюсь, вытягиваюсь во всю длину, – не помогает. Наверное, не приходит сон потому, что снял одежду и разулся. Организм мой, привыкший в СИЗО к шконкам, которые самые оголтелые спартанцы сочли б чересчур спартанским ложем, вертится с боку на бок, запутываясь в раздражающе не нужных простынях. Валет советовал при бессоннице пить касторку: уснуть, не уснёшь, так, хотя бы, голова от мыслей не заболит! А Седой говорил, что бессонница, это дар Божий – время для «вникания в себя» ипокаяния. Покаяние я отложу для ментовки, а, вот, «вникать в себя», чтобы разобраться в залежах хлама, накопившегося в душе, – не помешает. Ложусь на спину, спускаю с тормозов карусель воспоминаний. А она такое накручивает -- аж дыхалку перехватывает!

* * *

Букет ароматов СИЗО – это застарелая смесь запахов хлорки, карболки и нечистот, сдобренная никотиновым угаром дешевых папирос и самосада. Застоялась в памяти кислая вонь тюремных коридоров, и тот особенный камерный смрад, в котором спрессовались миазмы безысходной тоски и страха. И на воле люди не фиалками благоухают, но в камере вонь не человечья, -- тут естественные ароматы дюжины мужиков, не страдающих пристрастиями к гигиене, густо сдобрены ароматами параши и заквашены в сырых стенах камеры, имеющей собственный казённо казематный запах сырой штукатурки, душной плесени и тоски… гнетущей камерной тоски, густо приправленной страхом!

Прогресс человечества не мыслим без тюрем. На киче провели часть жизни, не только Граф Монте-Кристо, ставший от этого философом, но и заранее овладевшие наукой философии: Компанелла, Сервантес, Галлилей и кое-кто ещё, кого гуманное человечество обеспечивало долговременными местечками на нарах. А иначе, -- не видать бы человечеству ни «Города Солнца», ни «Дон Кихота», ни «Гелиоцентрической системы»! И сколько других литературных, философских и научных шедевров не было написано потому, что их потенциальные создатели, живя на воле, «зарыли» свои таланты в общении с весёлыми друзьями и подругами!? Я бы каждого студента философского факультета обязал получить зачёт за семестр, проведённый на шконках в созерцании стенки тюремной камеры, которая развивает философское мышление гораздо лучше пустопорожних лекций!

«И мне следовало привыкать к жизни философа»…

-- размышлял Дантес – будущий Граф Монте-Кристо. На шконках, каждый становится философом, следуя рекомендации Апостола Павла: «Вникай в себя». А куда ещё?! У вольняги, который день денской суетится, как холостой фокстерьер, обнюхивая баб, нет ни времени, ни интереса для вникания в самого себя. Он в глупых баб стремится вникать!

* * *

На промозгло холодной стенке, окрашенной в цвет густо-серой безнадёги, днём и ночью образуются мутные капельки из конденсата тюремной вони. Сливаясь друг с другом, капельки устремляются по одним им ведомым маршрутам, исчезая среди мириадов других капелек, таких же безликих, как дни на киче без допроса. В камере сыро, душно, тесно, зато – о-очень светло! Пытаясь опровергать истину: «чужая душа – потёмки», -- парочка двухсотсвечёвых «лампочек Ильича» днём и ночью пронизывает слепящим светом пространство камеры, заполненное потёмками двух десятков душ, истерзанных побоями, мучительным кашлем и двухъярусными шконками из железных прутьев.

На нижнем ярусе шконок, в углу, с шикарным видом на парашу, я, вспоминая уроки Седого, пребываю в «позе лотоса». Параша прикрыта покоробленным от испарений куском фанеры с зеленоватым пятном плесени, похожим на очертание Индии. Это вдохновляет на асаны, которые, если и не приближают меня к духовному совершенству, тем более, к Шамбале, то создают мне авторитет чеканутого, которому не в падлу искусать кого-нибудь, заразив бешенством.

Такой авторитет облегчает жизнь на шконках, наполненную философскими размышлениями о том, что жизнь, как зебра, состоит из белых и чёрных полос. Печально, когда жизнь упорно канает по чёрной полоске, да ещё и закольцованной. Но нечего радоваться скачку на белую полоску, потому что у зебры, именно, белая полоска уходит в задницу. Этот медицинский факт я сам открыл, побывав в зоопарке.

Ништяк, говорят бывалые философы – мои сокамерники: «коли жисть повернулась к тебе жопой, -- не расстраивайся, а подстраивайся!» То есть: коль нельзя изменить обстоятельства, -- меняй ориентировку! И радуюсь я умению уходить в себя, так как это единственное место, куда можно уйти из обрыдлой камеры.

* * *

Философская жизнь на шконках началась с допроса. Первый следак, с которым довелось познакомиться, был дюжий угрюмый хохол с фамилией подстать: Перебий-Нос. В кабинете холодрыга, как на улице. Где-то в глубинах следака зловеще урчит «Марш Буденного». Под этот марш гуляет следак по кабинету без гимнастёрки, в нижней рубашке и необъятных галифе на подтяжках. И в эти галифе следака втиснуто так много, что выпучивается он оттуда как тесто из квашни. Мясисто плотоядное мурло следака, празднично блестящее от жира и закруглённое, как дамская попа, хранит невозмутимо самоуверенное выражение, присущее задницам, отчего они так выразительно похожи друг на друга. Но, в отличие от этой миролюбивой части человеческой, на мясистых полушариях щек Перебий-Носа зло посверкивают чёрные бусинки глазёнок. Они не прячутся в глазных впадинах, а пристально пучатся навыкат из пышно-мясистых полушарий щёк и кажутся безвкусно похабным декором, как чёрные пуговицы на полушариях розовой попы. Под гипнотизирующим взглядом этих пуговиц чувствую я себя, как мышь, приглашенная на файф-о-клок к звероящеру Юрского периода. Вспомнив, что я чеканутый, я повизгиваю восторженно, изображая радость от нашей встречи. А в ответ -- инфраутробный рык, исторгающийся из доисторических глубин Перебий-Носа:

-- Зарррраз харрррю по моррррде рррразмажу!!!...

Тут уж, как полагается мелкому млекопитающему, влипшему в такой печальный сюжет, я, вместо жизнерадостного хи-хи, издаю жалобное пи-пи и лапки поджимаю в знак покорности. И в таком запуганном состоянии подвергаюсь предварительной обработке для таких, как я, ничтожеств перед их употреблением.

-- Слухай меня ушами! Кажная хвороба маеть двадцать прОцентов дерьма на восемьдесят – воды. Шоб дерьмо смыть. Колы хотишь сберехти дерьмо у сухоте – не удумай лапшу на ухи вешать!! Вр-р-раз замочу, мр-р-разь р-р-рудая!!!...

И вся тут любовь: я готов к допросу по всем сантехническим нормам. Меня колотит нервная дрожь и нестерпимо хочется по малой нужде. Я ёжусь, сжимаю коленки, и, шепчу, пытаясь представить себя Графом Монте-Кристо:

«Но ни одно из чувств, испепеляющих душу Графа, не отразилось на его бесстрастном и бледном лице…»

-- Шо тя корчит? Молишься? Аль уссался? Нишо-о… Швыдче зробым дило…-- И Перебий-Нос достаёт из стола бланк протокола, кладёт перед собой, не спеша, поглаживая его мясистыми волосатыми руками.

-- Фамильё!?

-- М-м-м… Солнечный…-- не сразу вспоминаю я со страху. Перебий-Нос зыркает на меня с подозрением, но мой перепуганный вид успокаивает его. Забыть свою фамилию при расстроенных чувствах – дело обычное.

-- Имя?!

-- Гелий…

-- Шо за бисово имячко?

-- Импортное…

Хмыкает Перебий-Нос. Но молчит. Записывает, старательно выводя корявые буквы шикарным пером «Рондо». Ныне диковинным именем не удивишь. С нетерпением ожидая Мировую Революцию, родители, к удивлению мирового пролетариата, наизобретали такие имена, что и сами, не каждый день вспомнить могут.

-- Отчество?

-- Степанович.

-- Хуч отчество – як у людыны…-- снисходительно комментирует следак. – Хто твий батько, якохо вин происхождення? З хрестьян, чи з рабочих?

-- Вин з разбойников…

-- Шо-о-о!?? – угрозно хмурится следак.

-- ВСаратовском детдоме, всем отчество давали в честь Степана Разина… будто он нас настрогал…разбойничков… -- оправдываюсь я неестесственно тоненьким, со страху, голоском. Внутри Перебий-Носа что-то хрюкнуло: оценил юмор саратовских педработников.

-- Семейное положение?

-- Хреновое.

-- Разумию… значит, прочерк.

И дальнейший допрос похож на интервью: успокоившись, я охотно отвечаю, а следак прилежно записывает. Но тут, на свою беду, вспоминаю я, что надо мне демонстрировать психоту. И когда следак задаёт вопрос про национальность, я отвечаю депееровской шарадой:

-- По отцу-то я грузин, а по дедушке – кацап!

-- Так шо писать: хрузин, чи кац… тьфу! -- русский?

-- Решайте сами, дядечка следак. Нас в детдоме научили: «Мы – внучата Ильича!», и «Сталин – наш отец!»

Перебий-Нос замирает, присосавшись ко мне недвижными пуговицами глаз. От того лицо его обретает нецензурное выражение.

«Видно, что мужество молодого человека произвело на него впечатление.»

Только это успеваю я вспомнить из Монте-Кристо за те секунды, пока Перебий-Нос изумлялся. Великий пролетарский писатель написал за тот выдающийся случай: «Безумству храбрых поём мы песни!!» Не обладающий музыкальностью для песнопений в честь «безумства храбрых», Перебий-Нос рычит:

-- Контррра!? Вррражина!! Заместо, шоб со-во-куп-лять!! – вину перрред Ррродиной, ты, падла, ррразмовляшь о цих именах?? Хар-рррю по моррррдеррразмажу зарррраз!! У-у-урррод!!!

И переходит к главной части наркомвнудельческой программы общения, состоящей из чекистского юмора, бьющего не в бровь, а куда больнее! От техизысканных шуточек у меня в животе что-то весело буль-булькает и в ту весёлую минутку, когда Перебий-Нос вмазывает меня пинком в стенку, чтобы равномерно размазывать по плоскости, у меня -- тут как тут! –по штанине потекло-о… ну, думаю, всё – покатилась душа в рай! Или – в пятки уходит? Точнее -- перетекает?? Чую, что несчастные штанцы мои и до того – уже того… с подмоченной репутацией, теперь-то наполняются конкретным юмором в ароматно разжиженном состоянии! Но всё это кстати, -- если бы разошелся следак, -- искалечил бы запросто. Кровь таких не остановит: азартные живодёры от вида крови звереют. А дрысня за тот случай – в самый цвет, -- свойства у неё умиротворительные, не располагающие к тесному контакту для размазывания, а бесконтактный допрос – это не допрос, а интервью…

Мнение сокамерников о моём знакомстве с Перебий-Носом было кратким: «Ты легко оБделался!»

* * *

Три шестидневки отлеживаюсь на шконках. На допрос не вызывают. Сокамерники объясняют: «запросы делают». Потом знакомлюсь с другим следаком – Лапушкиным.

Аккуратненький, ухоженный, улыбчивый и на вид характером такой мя-якенький, будто бы весь он беленький и пушистенький! Такие -- приветливые и послушные, -- всех по жизни радуют: родителей – вниманием и пониманием, сослуживцев -- деликатно деловым поведением, с женой у таких – совет да любовь, а с начальством – уважительный контакт. Оттого у таких людей с настроением и пищеварением -- полный о-кей!

Встречает меня Лапушкин лучезарно, благостно и радостно, будто бы давно по мне соскучился. Сидит, лыбится. И я разлыбился. А он – ещё шире! И я – уж так, что вот-вот морда лопнет! Попытался Лапушкин улыбнуться пошире -- не тут-то! -- уши не дали, -- как ограничители. После каскада столь обаятельных улыбок, я мог бы ожидать от Лапушкина признаний в любви и дружбе с приглашением на блины к его тёще. И я, как лампочка Ильича, сияю и в лучезарных грёзах замираю.

-- Садись! В ногах нет правды – вся правда в жопе! –кончает улыбаться Лапушкин, показывая на высокий, привинченный к полу табурет. А потом неторопливо пишет что-то. Небось, дорогим родителям письмо обстоятельное, потому как человек он внимательный, аккуратный и обязательный. Но и я – с понятием. Не мешаю, не поторапливаю. Могу посидеть, посмотреть, да порадоваться на хорошего человека. Как учил Седой: йога – это не только асаны, это и настрой на душевный покой. Настраиваюсь на тихую радость и улыбаюсь загадочно, вовнутрь себя, как Джоконда. Она несколько столетий так улыбается, а искусствоведы спорят: улыбается она или напрягается, чтобы не пукнуть при Леонардо да Винчи? Вдруг гений обидится. Свернёт мольбертик и оставит человечество безшедевра! С полчаса улыбаюсь, ёрзая на неудобном высоком табурете. Потом надоело это: я не Джоконда, чтобы триста лет лыбиться! Похмыкиваю со смыслом, чтобы слышно было: «да! - я думаю, значит, я - идиот!» А Лапушкин на мои хмыки – ноль внимания и понимания. Поскрипывает перышком № 86, не отвлекаясь от своего важного занятия и… вдруг -- ка-ак р-рявкнет:

-- Чанга-чунга! Кар-р-рачунга!! Тык-мык и ки-ирдык!!!

-- Чи… ик! Чи-иво?? – икнув и вздрогнув, от неожиданности, я подскакиваю на табурете, думая, что у следака, от долгого общения со мной – чеканутым, –крыша набекрень!

-- Ага! Обрыбилось придурка лепить!! Ишь, как шустро подскочил! Да какой же ты дебил!? – рявкает Лапушкин.

-- Дядечка! Гражданин следак!! – базлаю я жалобно, хляя под лоха убогого, -- вот те крест – не помню карачунги! Я не чанга и не чунга!... Я – Ры-ыжий!...

Тут воркует мне Лапушкин ласково, ни дать, ни взять, -- добрый дядюшка с любимым племянничком:

-- Тык-тык и кирдык! – это большая африканская мудрость. На русский язык переводится так: «Когда слоны занимаются любовью – не надо комару встревать меж ними!» -- ИЛапушкин ещё нежнее, ещё заботливее увещевает: -- А ты, сыроежка, куда полез? Между НКВД и вражескими элементами!? Рразма-а-ажут тебя и не заметят!! Ты не честных воров отмазываешь, а контру махровую!! Умные девочки говорят: «С кем поведёшься, от того и забеременеешь!» А нахрен тебе – честному вору – пятьдесят восьмую пункт четыре на свою хитрую жопу скрести!?? Сотрудничество с контрой! Ну, что, ещё будешь стойку держать? Дурочку накатываешь – под придурка косишь?... Лепишь чеканутого? А я не первый день замужем, -- знаю: каждый ширмач такой артист, что любой народный ему – в западло! Коли сел, шмурак, на вилы, неча кружева плести!!

И помолчав, следак предлагает:

-- Поговорим культурно. Валета знаешь?

-- В пристяжи у него ходил… в Москве.

-- Как он из себя?

-- Высокий, рыжий. Одессит. Звездохват. Стихи сочиняет…

-- Так… похоже. А где ты накнокал эту контру: Тараса и Седого? Что они обещали за пощупать хазу? Не петришь, сучёнок?! Если б хаза была чиста, тебя там же, в роще, замочили бы и – в речку! Нахрен им оборотка? Не петришь, что Тарас Чобот – матёрый бандюга?! Мокрушник!! Живодёр!!! Сколько жизней на его совести?! И не таких соплесосов, как ты, а опытных чекистов! А Седой – он жеГриневский, -- агент иностранной разведки – ещё опаснее! А был с ними третий? Или они его схавали? Говори!! Ну!? Что, сучара рыжая, по Перебий-Носу соскучился?

На острые вопросы выдаю я тупейшие ответы на уровне мычания. И получается это само собой, потому как достал меня следак африканскими страстями. Хочу собраться с мыслями, а собрание не собирается – мысли в разные стороны разбегаются, как по команде: «атас!!» И в таком неуравновешенном состоянии от избытка знойной африканской мудрости, трёкнул бы я что-то не то и не так, если б не лишился дара речи, представляя себя в кошмарном сексуальном сюжете в виде хрупкого комара на которого с одной стороны надвигается тако-ое, что ааах! -- ай-я-яй, мамочка!! А с другой -- этакое: ууух!! -- ую-ю-юу, папочка!!!... Перестаралсяследак: не учёл мою юную впечатлительность и начисто вырубил мне соображалку сексуальным шоком!

Поскучнел Лапушкин, вздохнул, но, вроде бы, с облегчением. Стал продолжать допрос по форме обычной и привычной:

-- Ладно. Скромные девочки говорят: «Если я тебе даю, -- это не повод, чтобы ещё с тобой знакомиться!». А нам знакомиться придётся – служба у меня такая. Фамилия?... Имя?... Отчество?... Сколько лет?... Национальность?... Профессия?... Кака-ая? Вор?? Между нами, девочками, воровство –не профессия, а уголовно наказуемое деяние! Что умеешь делать, паразит, кроме – воровать?

-- Питаться… Я – млекопитающееся… Так лектор в детдоме объяснял… -- потянуло меня косить под придурка, как только понял, что бить не будут.

-- Не питающееСЯ, а питающЕЕ.Понятно? Дурак твой лектор… и ты – тоже… а по части млекопитания на любого козла надежды больше, чем на тебя…

Встаёт Лапушкин из-за стола, подходит ко мне, а я, по депееровской привычке, голову руками прикрываю, и нервные газы из живота выпускаю. У тех, кто к страху привычен -- это само собой. А Лапушкин стоит, покачиваясь с носков на пятки, и говорит тихо:

-- Вот тут-то – вся непонятка: на кой ляд ты, чудо-юдо рыжее, мне мульку гонишь? Потеешь, бздишь с мандража, а кружева плетёшь… нахрен тебе, гниде, эта самодеятельность?? Колись и вся любовь – в хороший детдом отправлю, учитывая чистосердечное признание. Но если я тебя колоть буду – мало не покажется. Я и не таких вонючих млекопитающих… я крупных млекопитающих раскалывал! -- киты кололись тики-так… в один присест!! Позову сейчас конвой, чтобы мальчики размялись…-- три прихлопа, два притопа -- вся любовь – заговоришь!

Но не зовёт конвой Лапушкин, а смотрит на меня озадаченно, будто бы трудную задачку по арифметике решает… про землекопов. Небось, африканский удав так же озадачился, в два притопа, найдя под хвостом мандавошку: дескать, как такое чудо природы там, в три прихлопа, самозародилось? – а чем её выколупнуть?… Только успел я про это подумать, как Лапушкин, телепатически восприняв эту мудрую мыслю, тоже из африканского эпоса, решает: не комар я африканский, чужеродный, а вор советский, в доску народный, плоть от плоти советского общества, как мандавошка – единокровный спутник любви и дружбы!

Морщится Лапушкин досадливо, будто за больной зуб зацепил, и, открыв форточку у зарешеченного окна, долго стоит, наслаждаясь благовониями тюремного двора. А на лапушкиной макушке ласково светится розовая лысинка: аккуратная, симпатичная, а потому привлекающая внимание, как дырка с художественной окантовочкой на пикантном месте в трусиках. Так и хочется написАть на ней три буквы химическим карандашом, чтобы не смывалось. Подышав через форточку ароматом тухлой капусты, Лапушкин скучнеет и предлагает:

-- Договоримся, Рыжий, по джентельменски. Ты, вор Солнечный, кончаешь ваньку валять и мы оформляем протокол допроса, с чистосердечным признанием в попытке совершения кражи продуктов питания из дома Пилипенко через открытую дверь. Только не думай, что ты крутанул мне динаму будто бы ты, классный щипач, шкандыбал тёмной ночью семь вёрст от станции, разыскивая самую нищую хату в районе, чтобы слямзить там кусок хлеба! Не-ет, нужно было тебе именно, в ТУ хату… -- Опять морщится Лапушкин, будто бы зуб заныл. – Да хрен с тобой. Живи и мучайся, раз не хочешь жить по человечески в нормальном детдоме. А косишь на вольтанутого -- не обессудь, – сдам тебя в богадельню для дефективных. Слишком ты умный, а значит – идиот. Вони от тебя много. Ну-ну… полыбься мне ещё… Не хочешь жить хорошо – живи весело. В России идиотов, дважды два, как уважают! Журчи по делу! Пора кончать наше затянувшееся знакомство!

Значит, были у Лапушикна сведения о Гельке Солнечном. И мог бы он меня запутать, запугать, расколоть, а что-то помешало. Надо было меня припугнуть, но не колоть до донышка. И боролись в Лапушкине: самолюбие опытного следака, которому по-дурному голову морочат, и желание помочь начальству избежать неприятностей из-за того, что Черкасское управление НКВД так бездарно пролопушило Тараса и Седого. Как сказал какой-то древний: «хлопая ушами, к солнцу не взлетишь и Икаром не станешь!»

Вот и нужно было ЧУ НКВД объяснить мой ночной визит на хутор случайностью: «забрёл сдуру рыжий полудурок… ну, получился кое-какой переполох от избытка бдительности. Но мы, --учреждение серьёзное, гуманное и произведя грамотное расследование…» А если нравится начальству моя инициатива косить под вольтанутого, то любое лепило, по маляве из органов, очень научно зафиксирует мою психоту и выпишет путёвку туда, где не будет африканской эротики.

И начальство довольно, и придурка – с глаз долой, и в работе органов железный порядок и советский гуманизм, а следаку Лапушкину -- очередное звание и грамотку за гуманно проведенное расследование.

Конец главы 10.