И когда Он снял пятую печать,
я увидел под жертвенником
души убиенных за слово Божие
и за свидетельство, которое они имели.

Откровение святого Иоанна Богослова 6/9

НА ГЛАВНУЮ

ПРЕДИСЛОВИЕ.

СЛОВАРЬ.

ПРЕДТЕЧА ПРОЛОГА.

ПРОЛОГ – НАЧАЛО ЭПИЛОГА.

Репортаж N1 ПИОНЕРСКИЙ.

Репортаж N2 ДЕНЬ РОЖДЕНИЯ.

Репортаж N3 СТРАХ.

Репортаж N4 ПРИСЯГА.

Репортаж N5 КОНЕЦ ТАРАКАНИАДЫ.

Репортаж N6 КОЛОБКИ И БУМЕРАНГ.

Репортаж N7 ПОБЕГ.

Репортаж N8 СУДЬБА.

Репортаж N9 СОЮЗ РЫЖИХ.

Репортаж N10 ПЕРВЫЙ УРОК.

Репортаж N11 БАЙКАЛ.

Репортаж N12 МОГУЩЕСТВО БУМАЖКИ.

Репортаж N13 РОГА И КОПЫТА.

Репортаж N14 ГАРУН-АЛЬ-РАШИД.

Роман в репортажах "Пятая печать".
Репортаж N11. Байкал.


Прошло полгода.
Время – 29 апр. 1939 г.
Возраст – 12 лет.
Место – г. Иркутск

Славное море -
священный Байкал…
(Песня)

«Валет червей:
для сердца - приятный гость,
для судьбы- не сбывшаяся надежда»
(Толкователь карт)

Там, где кончается асфальт, там начинается Сибирь. Из многих бед, у России только две: дураки и дороги. Дорогой в Сибири называют то место, по которому едут не от большого ума. Колесо Истории, после сотворения мира, сразу застряло на сибирских дорогах. Но, если во времена Кучума сибирские дороги были просто опасны для проезда, то ныне они похожи на «полосы препятствий на танкоопасных направлениях». Даже гусеничные трактора в Сибири держатся от дорог подальше.

Дорога к Байкалу, по правому берегу Ангары, камениста, а потому хорошо сохранилась. В сухую погоду по ней можно ехать даже на колёсах, если водитель сибиряк, для которого тормоз – деталь лишняя, а подвеска кузова, после первой профилактики, у машин – безрессорная. Хорошая сибирская дорога состоит из колдобин меж обочинами. Обочины исчезают иногда, но колдобины остаются всегда! После ремонта дороги по сибирской технологии, колдобины берут реванш, становясь буграми. Так как ремонтируют дороги в Сибири всегда, даже зимой, то бугры и колдобины, меняются местами перманентно.

Весело прыгая по буграм и колдобинам дороги, наш маленький автобус лихо трясет внутри фанерного чрева, раскалённого весенним солнышком, живописный конгломерат из сидоров, углов, скрипух и дюжины ко всему приученных, чалдонов и чалдоночек, крепко законсервированных в собственном поту. Говорят, в развратных заграницах изобрели для загнивающей буржуазии потрясный аттракцион: «Русские горки». И трясут буржуев до полного посинения, вытряхивая из них кишки и валюту. Хотя «того, что бывает в развратной загранице, у нас нет и быть не может!», -- однако, есть в Сибири кое-что помохначе «того». Не менее потрясающий и душу вытрясающий аттракцион бесплатно прилагается к любой автобусной поездке.

Идет второй час изнурительной тряски, а я не перестаю удивляться: как наш автобус делает такой большой шум, не распадаясь при этом на запчасти? В отчаянном единоборстве с ухабистой дорогой, автобус упрямо перелезает с одной горушки на другую. Залезая на каждую горушку, автобус громко бренчит фанерной коробкой кузова и свирепо рычит, скрежеща внутренностями, а едва забравшись, оглушительно пукает выхлопной трубой, гордо оповещая Приангарье о победе над кознями коварной дороги.

Внутри фанерного ящика, который называется по-парижски красиво: «салон», -- душно, пыльно, а единственное окно не открывается. Пыль забивается в волосы, нос, уши, намертво клеится к потным лицам по-сибирски терпеливых пассажиров. Пыли на пассажирах собралось столько, что воздух в наглухо запечатанном «салоне», должен бы стать почище, если бы сквозь щели в полу, вместе с выхлопными газами, не пробивались сюда новые порции пыли.

Мое место далеко от единственного окна. Это располагает к печальным размышлениям, чем я и занимаюсь под чувствительные пинки со стороны моего деревянного сидения. От крепких пенделей мысли мои то перескакивают с одного на другое, то повторяются, как на заезженной пластинке. Как ни крути, а в том, что случилось и уже непоправимо, виноват я! Лох! Мудак!! Дур-р-рак малохольный… – высоко подбрасывает меня вместе с застрявшей мыслёй, жестокое и жесткое сидение.

Увы, слова: «Какой я был дурак!», -- свидетельствуют не о зарождении ума, а об излишнем оптимизме, потому что признать себя дураком в прошлом – не значит не стать им в будущем. А, ведь, все можно было тогда повернуть по-другому, чтобы не было сейчас таких самокритичных откровений! Начиная с того дня, когда пропустил я мимо ушей слова Валета: «Я один на льдине…» и кончая последним днем, когда можно было купить молчание Фугаса за несколько кусков… Как жаль, что умные мысли ко мне приходят редко и поздно. «Задним умом», то есть, из того места, которому сейчас так достаётся! А бывает ли передний ум, если опыт приходит тогда, когда всё позади? И сколько умных мыслей тратится из-за за одной глупой потому, что глупая мысль всегда выскакивает впереди умных!? Как и дураки в этом мире.

* * *

А утро было тогда солнечное, весеннее… В улан-удинской гостинице «Селенга», я и Валет спускаемся вниз, в кафе. В вестибюле в деревянной кадке грустно чахнет пыльная пальма со зловещим названием на загадочном гостинничном языке: «ГУГУУ.ИН № 432». Взглянув с сочувствием на пальму, произрастающую из бычков и харчков в неопрятной кадке, Валет декламирует строчки грустного стихотворения, написанного, будто бы, для этой несчастной пальмы:

И снится ей всё, что в пустыне далекой,

В том крае, где солнца восход,

Одна и грустна на утесе горючем

Прекрасная пальма растёт…

Из кресла, за кадкой пальмы, поднимается мужчина средних лет со среднестатистической физиономией: слегка курносой, с глубоко посаженными глазами водянистого цвета. Низкий лоб задрапирован модной прической «Бокс». Таких туповатых физиономий в Сибири сейчас много. Это пришлые-ушлые понаехавшие из России. Но что-то в нём настораживает: и массивная челюсть, придающая лицу выражение жестокой силы и плечи, ширину которых подчеркивает покрой модного пальто «Реглан» с талией, перехваченной поясом.

Увидев его, Валет подчеркнуто спокойно протягивает мне ключ от номера.

-- Посиди в номере. У меня каляк… тет а тет.

Я знаю, что Валет порвалсвязь с московской ельней, а от сибирской держится подальше. Мне становится тревожно. Но не привык я переспрашивать. Надо – Валет расскажет.

Валет возвращается расстроенный. Молча достает из тумбочки конверт и бумагу. Пишет и рвёт написанное, пишет снова. Запечатав письмо, даёт мне.

-- Уезжаю я, Рыжик… на Байкал… точнее – не знаю… с Фугасом на толковище… другого выхода нет. Лопухнулся я… они, падлы, Ирку накнокали. Если не приду на толковище – отовсюду в иркутскую ельню звякнут. Там на моё имя вызовут Ирку, перепустят на колхоз, а в западло замочат. Прищемили меня за это самое… за душу. А воры слово держат.

Говорит Валет отрывисто, бессвязно. Я чувствую, как напряжены его нервы и не лезу с глупыми вопросами и беспомощными советами. А зря… Если б не спеша подумать, то можно было повернуть иначе… если бы подумать, если бы не спешить… Видно, за очень больное место прищемили Валета – за любовь его! Не думал Валет, -- на всё соглашался.

-- Номер в гостинице за три дня оплачен, -- продолжает Валет, -- держи сару… тут около куска… Возьми и бока рыжие… Делай, что говорю. Остальное в письме. И ни-ка-кой самодеятельности! Надеюсь, обойдется… если сибиряки не будут москвичам жопы лизать. В Москве, у меня конфликт с подонком из авторитетов… трёкнул я, что Факир -- мой отец, а он меня – жидом пархатым... вот, в оборотку и обидел я его… Жди три дня, не ломай рога, сиди тихо! Если не вернусь – никуда не суй рога, а мотай в Иркутск. Адрес на письме.

Ништяк, Рыжик! Бывало хуже… в девятнадцатом, когда Одессу грабили три банды: Котовского, Мишки Япончика и Ваньки Упыря. Тогда оптимист Мойша Глейзер сказал: «Шща, господа! Это, таки, не большевики! Не бывает так плохо, щоб не могло бы стать хужее!»

Задумавшись, Валет нервно меряет комнату шагами из угла в угол, мурлыкая дурашливую одесскую песенку:

Вот вам одесский юмор:

Начальник взял да умер!

Вот вам одесский номер:

Начальник взял да помер!...

Остановившись посреди комнаты, тряхнул Валет пышной каштановой шевелюрой, будто бы вытряхнул из головыскверную мысль, улыбнулся:

-- Мудрый Соломон, сын царя Давида, говаривал: «Есть на все Господня воля – век мне воли не видать!» Первую половинку этой фразы в Библию записали, вторую – изучают… Прав Соломон Давидович! Пришла пора завязать – надо с этим делом кончать! Жадность не только фрайера губит… Залетают, когда при казне за прикупом тянутся! Как говорил Мойша Глейзер: «Знал бы прикуп – жил бы в Сочи!» Может, всё к лучшему! Завяжу на толковище… чин-чин! -- кину в общак – сколь назначат – форсов хватит! Проживём!

У меня есть умение жить и с людьми дружить! И э-э-эх!! Заживем по высшему классу!! Прихватим Ирку с мамой и… «в скором поезде, в мягком вагоне» -- ш-ш-ща!! – к Черному морю!! Хазу купим на берегу, чтобы жить под шорох волн! Мантулить буду… я настырный: рогом упрусь – гору сверну! Знания имею кое-какие. И тебе пора учиться! Хватит с липовым табелем носиться! Свои очхоры зарабатывай! Красиво заживём и всё пойдет путём! Как приедем на юга, так и сразу – да! Растеребил мои волосы Валет, засмеялся, крепко прижал мою лохматую голову к себе и… поцеловал в макушку! Это было в первый раз. И в последний.

* * *

Два дня сидел я в номере, прислушиваясь к шагам в гулком гостиничном коридоре. Не дождавшись третьего дня, поспешил на вокзал к скорому «Владивосток – Москва»… Поезд опаздывал на несколько часов. Говорят, только однажды в Улан-Удэ поезд пришел тик в тик, минуточка в минутку. Только это был вчерашний поезд! Томясь в ожидании, уезжающие, провожающие и встречающие одинаково стервозно надоедали дежурному и кассиру. А в это время подзагулявший поезд, как озорной щенок, весело крутил зеленовагонным хвостом на заоблачных виражах дороги на сибирских хребтах.

И я мотался бесцельно по перрону, время от времени, натыкаясь на громадную бетонную скульптуру медведя, стоящего на задних лапах у входа в вокзал. И каждый раз удивлялся: зачем воздвигнута эта свирепая скульптура, загораживающая вход? Лучше бы скамеечку поставили, чтобы люди не зверели, стоя на задних лапах… И почему я отпустил Валета одного!?

В Иркутск поезд пришел на следующий день. Не раз бывал я тут с Валетом. С собою к Ире он меня не брал, в гостинице оставлял. Обижаясь за Валета, ревнуя его, испытывал я неприязнь и к Иркутску, и к Ире, представляя её изнеженной фифочкой, которая ест и пьет на серебре и злате, а живет в том красивом доме, возле моста на правом берегу Ангары, который у Жюля Верна в романе описан. Наверное, целыми днями музыцирует эта фифочка… а на Валета смотрит снисходительно…ведь, он на рояле не играет… Не понять ей, какой он душевно тонкий, умный, добрый поэт! Ничего не говоря Валету, я вымещал ревность в насмешках над Иркутском. И Валет сказал как-то:

-- Отчасти, ты прав. Природа сделала всё, чтобы на берегу златокудрой Ангары, вблизи Байкала, был самый чистый и красивый город, но человек сделал всё, чтобы был тут не Байкальск, не Ангарск, а… Иркутск! В честь самой мутной реки -- Иркута!...

Если «театр начинается с вешалки», то город – с вокзала». Когда поднимаешься вверх из-под гнетущих сводов старинного иркутского вокзала, то оказываешься не на просторной привокзальной площади, как в других городах, а на узком, кишкой закрученном проезде, суетливо шумном, невероятно грязном. По глубоким колдобинам привокзального проезда, поднимая пыль и разбрызгивая грязь, с грохотом катят грузовики и подводы. Такое сочетание не просыхающей грязи и не намокающей пыли, -- только в Иркутске!

На автобусной остановке, я терпеливо опыляюсь и обрызгиваюсь в ожидании автобуса в поселок Горького, за Иркутом, где живет Ира. Гениальные творцы автобусной остановки учли особенности сибирской погоды: на случай дождя – отсутствие крыши, на случай мороза – железные сидения, на случай ветра и пыли – декоративные проёмы в стенках. Изучив архитектурные прелести остановки, иду пешком. До этого видел я только центр города, застроенный старинными массивными домами, похожими на резные дубовые комоды, обожаемые бабушками позапрошлых столетий. По пути от вокзала до поселка вижу советскую застройку Иркутска: крупнощелевые двухэтажные бараки, вперемешку с самодельными лачугами. Неряшливые, не крашеные заборы, покосившиеся столбы уличного освещения, --всё покрыто многолетним слоем серой грязи. А берегакрасавицы Ангары, в пределах города, плотно застроены уныло смердящими производственными зданиями, серыми складскими помещениями, загорожены бесконечными заборами, за которыми угрюмо чернеют гниющие горы утильдерьма и металлохлама собранные правнуками Кучума.

На окраине города, за глинисто-мутным Иркутом, стучу я в покоробленную и просевшую от времени дверь ветхого домика. В ответ домик начинает содрогаться от внутренних тектонически грозных толчков. От одного из них забухшая дверь распахивается и с такой силой, что я едва успеваю отскочить, чтобы не скатиться кубарем с высокого крыльца. На пороге двери в темном дверном проеме, стоит, светясь радостной улыбкой, невысокая, тоненькая девушка. Впрочем, сперва вижу я только широко и доверчиво распахнутые глазищи, потом – улыбку.

-- Здравствуй, мальчик! Извини… дверь не заперта, но…

-- Здравствуйте… Вы – Ира?

-- Ну, конечно же! Заходи в дом!

Войдя, попадаю в обстановку доброжелательного уюта. В доме всё скромно, даже – бедно, но так чисто, опрятно и в таком милом удобном беспорядке, который лучше всего говорит о том, что люди здесь живут, а вещи им преданно служат. В домике -- культ заботливой женщины, а не красивых вещей, порабощающих хозяев. Как много людей думают, что дорогие вещи украшают их духовную нищету! Здесь каждая вещь необходима и готова послужить. Скромные вещи стоят не на показ, а в удобном месте, не выпячиваясь кичливо, не притесняя человека, не мешая ему жить. От этого в доме уютно и радостно. И электросчётчик на кухне мурлыкает свою электрическую песенку, как ласковый котёнок.

-- Садитесь, тут удобнее… не стесняйтесь, а то я тоже застесняюсь… наверное, мы знакомы, хотя и заочно. Вы – Саша? -- И вдруг радостный свет гаснет в серых глазищах -- они темнеют, как озера от набежавшей на небо тучки. Лобик Иры озабоченно хмурится, а в голосе – тревога:

-- А где Коля? Что случилось??

В душе моей что-то слишком поспешно захлопывается, прищемленный кусочек души болезненно заныл, как зуб: значит, Валета тут нет.

-- Мы расстались случайно, а здесь, думаю, встретимся… -- кружу я восьмёрки, не представляя: как буду отдавать письмо? Не с порога же… обухом да по темячку! А из Иры, как горох из рваного кулька, вопросы сыплются. Предполагая, что Валет, вряд ли, рассказывал Ире об особенностях нашей работы, чувствую я себя не в своей тарелке и, опасаясь ляпнуть что-то не в масть, отмалчиваюсь, либо начинаю оживленно говорить о другом. И получается у меня это так изящно и непринужденно, как у лоха мешком из-за угла трахнутого. Ведь тогда, когда боишься показаться дураком, – начинаешь выглядеть совершенным идиотом!

* * *

День проходит. Потом второй. А я не решаюсь отдать письмо, которое, царапая душу, шебаршит во внутреннем кармане. Вижу, как мучается Ира от неизвестности и о чем-то догадывается, но боится узнать это и с расспросами не пристаёт настырно. Да и как ей приставать, если на любой из вопросов я леплю горбатого к стенке. Ежу понятно, хорошие новости по два дня за пазухой не носят. За эти дни вжился я в дела домашние и знаю, что Ира с мамойживут на крохотную Ирину зарплату, которую получает Ира в конторе деревообделочной фабрики. А мама Иры не только работать не может, но не каждый день на ноги может встать: ревматизм у нее от того, что работала она на иркутской лесобирже по пояс в ледяной воде. Все домашние дела мама Иры делает сидя: готовит, шьет на машинке -- заказы берет – соседскую детвору обшивает.

Домик сырой и зимой холодный, потому, что прогнил снизу. Летом на Саянах снега тают и Иркут поднимается. Теперь леса в верховьях Иркута вырубили, летние паводки стали ранними и такими высокими, что вода до дома добирается. Но живут в этом доме две жизнерадостные женщины и считают, что хорошо живут: и дом собственный, и на столе есть, что поесть… да и одеться есть во что! -- недавно Ира модное платье с помощью мамы сшила… в первый день моего приезда показала мне его и, зардевшись, сказала:

-- Это – к свадьбе…

А Валет в этом милом домикене бывал ни разу. Встречались они у подруги Иры. Вот, какая она… «фифочка». Как я отдам это письмо?...

* * *

К вечеру второго дня я решаюсь. Предлагаю Ире погулять вместе. Ира сникает, понимая, что сейчас она узнает то, что так не хочет знать. Идём по берегу Иркута вверх по течению, к железнодорожному мосту. Садимся на бревно, лежащее у обрыва, под которым мчится, крутясь в водоворотах, быстрый, мутный Иркут. Не гоняя порожняк, отдаю я Ире письмо. Отворачиваюсь. Мне стыдно и горько. Потухшая Ира осторожно берёт письмо, подержав его, не открывая, содрогается от рыданий…

-- Зачем ты меня мучил?... С того дня, как ты пришел, я не спала…-- Худенькие плечики Иры дрожат. Не в силах читать, Ира возвращает письмо, говорит срывающимся голосом:

-- Читай сам!!...

Дрожа от волнения и холода, я медленно читаю страницы, исписанные размашистым почерком Валета.

* * *

«Дорогие мои, Иришка и Санёк!
Вам обоим пишу я это:

Иринушка, дорогая моя, любимая! Моя родная женушка! Обидно и досадно мне, что только сегодня я назвал тебя женой! Милая моя жена! Сейчас, когда я пишу это письмо, я надеюсь на то, что всё закончится хорошо и все мы еще долго будем счастливы вместе! Когда вернусь, то все, что я тут написал, я тут же повторю тебе, Ириша, и буду повторять и повторять всю жизнь: милая! любимая!! Родная!!!А письмо это я уничтожу, чтобы ты не прочитала те страшные слова, которые я сейчас напишу:

РАЗ ТЫ, ИРИША И ТЫ, САНЕК, ЧИТАЕТЕ ЭТО ПИСЬМО – ЗНАЧИТ, МЕНЯ НЕТ СРЕДИ ВАС, ЖИВЫХ. ПРОЩАЙТЕ, ДОРОГИЕ МОИ, САМЫЕ РОДНЫЕ, ПРОЩАЙТЕ! ПРОЩАЙТЕ НАВСЕГДА!!

Не сбылись мои надежды… Знаю я вас хорошо и уверен, что Санёк промурыжит это письмо пару дней. Сперва будет на что-то надеяться, потом будет оттягивать неприятное, всё ещё надеясь на что-то… А ты, милая Ириша, хотя и будешь догадываться, но не будешь вытряхивать «добровольные и чистосердечные признания» из Санька. Добрая надежда бывает от оптимизма, а оптимизм – от недостатка информации. Не всегда случается в этой жизни «хапнуть энд», как говорят в Одессе. Горько, что по моей вине у любимых моих людей получится печальный праздник 1-го мая. Значит, обстоятельства сильнее…

Я очень хочу жить, и сделаю все, чтобы остаться в живых! Все время путаюсь во временах, забывая, что раз вы читаете это письмо, значит меня уже нет, всё – в прошлом. Не надо искать меня.Фугас не наследит. Я исчез, будто бы меня и не было.

Я пришел в этот мир ниоткуда,
И уйду из него в никуда…
Написал я о себе эти строчки давным-давно, и оказались они пророческие. По старому знакомству Фугас обещал: смерть моя будет внезапная, легкая, а могила – озеро Байкал. Сдержит он обещание. Авторитетный кит мокрого гранта.

Жалко до слёз только вас, а себя – ни капельки! Сам виноват. И тебя, Санёк, тянул туда же. А если ничему не научил, то – к лучшему. Не верь, Рыжик, в порядочность того мира, из которого я ушел… в мир иной. Несправедливости и жестокости в нём столько же, сколько и в стране советской. А рассказывал я весёлые баечки о воровском мире, чтобы оправдаться в твоих чистых глазёнках, Санёк.

И ты извини меня, Ириша, за лажу, которую я придумал про КБ, где я что-то секретное изобретаю и премии получаю. Меня может оправдать одно: о том, о чем я тебе рассказывал, я… мечтал! Да-да! Всю жизнь мечтал работать механиком, возиться со сложнымимашинами. Учился заочно. Быть может, ты мне не очень-то верила. Помнишь, ты сказала в саду на Иерусалимке: «У нас, женщин, своя удивительная логика: мы знаем, что это не так, но верим, что это так, а вере доверяем больше, чем знанию!» Милая, очаровательная Иришка! Ты прекрасна именно потому, что живешь, думаешь и чувствуешь наперекор заскорузлой черствой логике! Я эти твои слова запомнил, потому что понял тогда, что ты знаешь про моё вранье. И, все равно, веришь всему, что я говорю! Ириша, солнышко мое, ты меня всегда понимала лучше, чем я себя! Зачем мне оправдываться, если ты оправдаешь меня лучше, чем я сам! Остальное Санек расскажет. Он всё понимает.

Многое хочу рассказать. Какое было бы счастье, если бы я мог всю жизнь не спеша разговаривать с вами, дорогие мои! Если бы мы жили вместе! Так оставайтесь, вместе вы вдвоем: моя жена и мой братишка. Всё, что есть у нас – это ваше, общее. Ничего не делите! Прошу: вместе живите! Вы нужны друг другу! Кроме вас у меня никого…и не будет! Так будьте, хотя бы, вы вдвоём счастливы!! Целуюобоих.

Коля. 22 апреля 1939 года.

П.С. Жаль, не успели мы расписаться, Ириша. А из-за разных фамилий у тебя с Сашком будут затруднения в наше время всеобщей бдительности. Но я надеюсь, что преодолеешь и это. Бросайте все, уезжайте из Иркутска. Деньги положи на несколько аккредитивов. Их хватит не только на домик на берегу Черного моря. Уезжайте на Кубань. Там Россия симпатичнее. Между Новороссийском и Туапсе по берегу моря много уютных и спокойных местечек. Не спешите сразу покупать. Поживите, хоть полгода, подумайте, повыбирайте. Денег хватит на жизнь и приличный дом. Я узнавал.

Будьте долго счастливы, живите вместе! Очень любящий вас Коля.»

* * *

Прочитал письмо. Ира сидит, уткнув лицо в колени. Плечи её дрожат. Слушала ли она? Съежившись, обхватив руками колени, замираю и я. Бесконечно тянутся длинные весенние сумерки, становится всё холоднее. Внизу, под обрывом, нервно пульсируя, журчит вода. Наверное, в стремительной струе раскачивается ветка, склоненная над рекой. А больше – ни звуков, ни мыслей. В голове, как в стратостате «ОСОВИАХИМ»: пусто, тихо… и горько. Горькая пустота заполняет всю вселенную. Зачем идти куда-то? – если жить не хочется. Быстро темнеет. Становится холодно. Я замерз в кочерыжку, но это мне безразлично. Потом вспоминаю про ирину маму. Сидит она одна, не зажигая свет, ждет, ждет… И мы идём домой.

* * *

Всю ночь не спал. Думал, вспоминал. Иногда плакал. Дышать старался ровно, будто бы сплю. В комнате, за занавеской, так же тихо плакала Ира. И ее молчаливая мама, стараясь быть бесшумной и не заметной, чтобы кому-нибудь не помешать, не спит. Вздыхает, подходит к Ире, ни о чем не говорит, не спрашивает, но понимает всё. Как все мамы…

Засыпаю под утро, когда светает. И вдруг просыпаюсь с тяжелой головой, и с ещё большей тяжестью на душе. Какая-то женщина в черном просторном платье и в черном платке, хлопочет у печки. Почувствовав мой взгляд, женщина в черном оглядывается… Я так и ахнул: неужто -- Ира?!!

Как изменилась она за ночь! Вместо румяной девчушки передо мной -- много пережившая женщина со скорбным, потемневшим от горя, лицом. Куда исчез радостный блеск озорных серых глаз? Глаза уменьшились, стали темными, запали в опухшие веки, а плечи ссутулились, будто бы под грузом долгих, тяжких лет. И какое ужасное платье: тяжелое, черное, не по фигуре. Наверное, мамино… много раз одетое черное платье, черный платок на голове, лицо почерневшее от того, что и на душе тьма кромешная.

-- Вставай, Сашенька, -- говорит Ира, увидев, что я проснулся. – На автобус надо успеть… завтра -- девятый день…мы на море поедем, поэтому – теплее одевайся… я пальто для тебя взяла у соседей…

Ужасная догадка потрясает меня: Ира сошла с ума!!! Не может быть девятый день в шестидневке!! Разве на море ездят из Сибири в автобусе!? Зачем на море пальто, если и в Иркутске жара? Но после нескольких уточняющих вопросов, я понимаю, насколько необъятны размеры моего невежества! Морем в Иркутске называют озеро Байкал, а девятый день – он не из советской шестидневки… Не понятным осталось: зачем в такую жару брать с собой теплое пальто? Но не стал я приставать с расспросами, вспомнив совет Валета: «промолчи – за умного сойдешь!»

* * *

И вот, вместе с другими пассажирами, трясет и мотает меня и Иру, в фанерный «салон» автобуса, пылящего по ухабистой дороге с угора на угор, все выше и выше, -- к деревушке Листвянка на берегу Байкала. На коленях у всех, -- тяжелые свёртки – пальто. Даже женщины в салоне молчат: фанерный ящик кузова, -- идеальный резонатор и многократно усиливает грохот езды по тряской, каменистой дороге. Пассажиров не много, потому что канун Первомая. Завтра с утра все трудящиеся нашей страны, которые называются «самыми свободными в мире», обязаны выйти на демонстрацию под угрозой возмездия от имени таких же «самых свободных трудящихся»… любил почесать язык об такие темочки «марксист» Валет.

О чем бы сегодня я ни начинал думать, а мысли возвращаются к Валету. И Ира, наверное, о нем сейчас думает. Но не о Валете, а о Коле думает. Так получилось, что у нас об одном и том же человеке настолько разные воспоминания, что нигде они не пересекаются… И не пересекутся, ведь, этого человека уже нет! В черном платке Ира сидит на переднем сидении, потому что ее ещё и укачивает. И голова у неё болит от шума и жары. Сгорбилась, стала совсем, как старушка… как меняет людей горе!

* * *

Лихо зарулив, почти на месте, автобус останавливается на крохотной площади в Листвянке. Отворяется дверь, -- в «салон» врывается ледяной ветер. Не выходя из душной, горячей от солнца, автобусной коробки, пассажиры разматывают узлы с тёплой одеждой. И я, радуясь ириной предусмотрительности, поспешно забираюсь в просторное теплое пальто.

Выскакиваю из автобуса и глаз не могу оторвать от фантастической панорамы байкальских берегов. В голубой хрустально прозрачной чаше, триумфально вознесенной над всей Сибирью, в окружении высоченных голубых гор, лежит гигантский кусок зимы – покрытое заснеженным льдом озеро Байкал. По берегам озера – снег.

Холодный ветер посвистывает морозно голубым запахом тайги, пьянящим после душной и пыльной жары. В бездонной небесной синеве расплываются голубые, акварельно размытые воздушной толщей, белоснежно призрачные горы на другом берегу Байкала. Кажется, что смотрю я на них сквозь зыбкую прозрачность голубой байкальской воды!

Выбравшись из душного автобуса, люди с наслаждением вдыхают холодный воздух, дивно пахнущий байкальской синью. Какой-то старичок, из местных, встречая приехавшую из города родню, балагурит:

-- Да-а… воздух-то у нас от тако-ой! Которы городски, вдохнут, значитца, таку прозрачность, а ужо выдыхать обратно не хочуть. Остаются, значитца, тута… бездыханные.

Голубая мечта африканского людоеда, -- пышнотелая, розово телесатая, потная пассажирка, -- плавно вытекает из горячей коробки автобуса и раздраженно бухтит на весёлого деда:

-- Воздухом, поди-тко, сыт не будешь! Как тут, на море, с продуктами-то… а?

-- С продуктами у нас на море хорошо-о…-- хитрит старикан, опасаясь прямо отвечать на провокационный вопрос. -- Быват и без заморских продуктов на море обходимся! Воздухом вздыхам, омульком заедам!

Умываемся в «Доме приезжих» и Ира, которая здесь была со школьной экскурсией, ведет меня по тропинке через густой лес на гору, откуда открывается удивительное зрелище: из озера в бескрайний сибирский простор вырывается могучая, стремительная река Ангара, с которой не сравнится ни одна река в мире по прозрачности и стремительности.

Замирая от восторга, стоим на обрыве возле того места, где златокудрая Ангара, не захотев стать женой сварливого, мутно чёрного Иркута, разорвала кольцо гор вокруг Байкала, сокрушив всё на пути, вырвалась на волю и умчалась по сибирским просторам от сурового отца – старика Байкала, чтобы через тысячи километров встретить суженного – могучего красавца Енисея.

И Шаман-Камень, который бросил седой Байкал вслед своенравной дочери, пытаясь остановить ее неукротимый бег, беспомощно чернеет треугольной макушкой посреди пенящегося, завораживающе быстрого потока, мощно и стремительно несущегося по крутой дуге вниз, сквозь горы, в бескрайнюю даль от бездонной чаши Байкала.

Невозможно насмотреться на эту величественную, почти неземную красоту. Души наши наполняются восхищением и чувством причастности к этому поистине космическому сочетанию: могучего и прекрасного! Причастности к той удивительно гармоничной красоте, которая не подавляет человека величием, а растворяет в себе его душу. Той красоте, среди которой чувствуешь себя крохотной восторженной частичкой этой великолепной космической феерии.

И страдания, которыми жизнь безжалостно уродует нежную, беззащитную душу человеческую, тихо-тихо растворяются в гармонии необъятных просторов и непрерывно меняющихся красок Моря, для описания которого нет слов ни в одном из языков мира!

Все то, что вижу я, так по-сибирски огромно и фантастично, что воображулистый тихоокеанский бесенок задавака, всю жизнь некстати подпрыгивающий во мне, жалобно пискнув: пии! – смущенно сникает и лапки кверху поднимает, устыдившись своего мелкого ехидства по поводу того, что иркутяне пресноводное озеро называют морем. И я теперь буду называть Байкал так же уважительно – Морем.

* * *

Наверное, самые оголтелые йоги сочли бы обстановочку в Доме Приезжих несколько суровой для своих организмов, изнеженных на ложах из гвоздей. На расшатанных бурной жизнью железных койках, поверх не оструганных досок, лежат грязные мешки с редкими, зато, жесткими, какбиллиардные шары, комками спрессовавшейся ваты. Парочка таких же, жестких комков, перекатывается внутри пятнистой, как ягуар, наволочки.

Измученные дорогой, мы сразу ложимся и засыпаем, как убитые, под предпервомайские завывания черного раструба громкоговорителя, озвучивающего Листвянку и её окрестности. И хотя ватные шары из-под нас сразу разбежались по краям матраца, а койки, чувствительные, как сейсмографы, громко и жалобно скрипят и визжат даже от сновидений, спим мы всю ночь, не просыпаясь.

Так действует байкальский воздух, прилетевший сюда с лихим посвистом из таинственного дикого Баргузина. Оттуда, где бездонно черные ущелья, заросшие угрюмой тайгой, по ночам озаряются призрачно голубым сиянием электрических драконов, ощетиненных грозовыми молниями, которые поражают безумцев – искателей несметных сокровищ старика Байкала, спрятанных в горах Баргузина. А красота байкальская, очаровав нас, всю ночь лечит наши, израненные горем, души…

Ранним утром с трудом отрываю голову от подушки, полной дивно голубых и сказочно чудных сновидений. Некогда досматривать их – надо скорее покинуть Листвянку, пока не заболботало кошмарное радиоботало, будя разоспавшихся приматов дикими воплями, у которых, сквозь текст, прорывается советский подтекст: «А ну, вставай-вставай, Первомай, твою мать! Подымайся, б…!! Начинай, как и я, орать!!!»

Поеживаясь, смываем еще теплые сны живительной байкальской водичкой, завтракаем необычайно нежным, тающим во рту, байкальским омулем, запивая его ароматным чаем, круто заваренным на изумительно вкусной байкальской воде, и спешим подальше умотать от чёрной громкоорательной трубы, которая, в честь Первомая, в любую минуту готова издать истошные вопли партийных вожаков и визгливый оргазм обожания вождей сонмом советских обезьян.

Идем наобум по тропинке вдоль берега Моря на север, лишь бы не слышать, какгромкооратель издаст оскорбительный для тихих байкальских берегов оголтелый первомайский рёв коллективного оргазма народной массы, одуревшей от холуйской верноподданности.

А солнце, поднимаясь из-за заснеженных вершин по-сибирски громадных гор восточного берега Моря, ярко освещает таёжные склоны нашего, западного берега. И в радостно золотистых лучах утреннего солнышка каждая лесная полянка превращается в маленькую волшебную страну из доброй сказки. Одни поляны покрыты ковром из нежно акварельного разноцветия подснежников: желтых, белых, фиолетовых. На других полянах, более открытых солнцу, уже цветут розовые цветы бадана и алыми огоньками вспыхивают веселые сибирские жаркИ. Ира сплетает венок из жарков и бадана, мы поднимаемся на крутую гору, потом карабкаемся на верхушку скалы, похожей на башню, которая венчает вершину… и какой великолепный вид на Море распахивается отсюда! На верху скалы растет одинокая, причудливо искривленная ветрами, сосеночка, а рядом с ней намертво врос в скалу расщепленный молнией остаток могучего ствола сосны, все еще цепляющийся за скалу смоляными корнями. Ира достает из сумки небольшой молоток, гвозди и, величиною со школьную тетрадку, толстый лист алюминия, с дырочками по периметру, на котором выгравировано:

КОРНЕЕВ

Николай. 21 год.

Погиб 21.04.39.

Прибиваю пластинку к стволу сломанной сосны, и Ира привязывает венок меж толстыми корнями, вросшими в монолит скалы.

-- Когда же ты, Ира, успела надпись сделать?

-- Это – мама… рано утром подняла соседа… он на авиазаводе работает, поэтому дома у него всегда алюминий.

Мы молчим, глядя на Море.

-- Жаль, нет фотокарточки… -- вздыхает Ира. – Хотели сфотографироваться в день регистрации… тридцатого апреля… чтобы была на всю жизнь память… о самом счастливом… -- Слова её прерываются рыданиями.

У меня в кармане -- колода карт. Полагая, что престидижитация развивает подвижность кистей рук, Валет регулярно, как гимнастикой, занимался ею. Глядя на него и я стал осваивать спуски, вольтЫ, переброски, подтасовки, подмены, -- те приёмы, не овладев которыми садиться играть в карты, -- все равно, что играть на бильярде с завязанными глазами.

Есть, конечно, теория игр, но важнее умение играть! Какой интерес играть, состязаясь не в умении, а в дурацком везении? – тогда лучше пятак подбрасывать. Вынув из колоды червонного валета, я просовываю карту в щель между стволом дерева и алюминиевой пластиной.

-- Вот, вместо фотокарточки…-- поясняю я.

-- А почему не король бубновый?

-- Потому как – жена есть… А король червей – старый. Да и на Валета… то есть – на Колю, -- поправляюсь я, -- король не похож.

-- А вправду, этот валет, как Коля… -- соглашается Ира: -- Ладно, пусть будет червонный валет.

И в этом валете, наконец-то, соединилась наша, такая разная, память о Коле и Валете. Укрывшись от ветра за выступом скалы, закутавшись в пальто, прижавшись друг к другу, долго сидим мы молча, глядя на величественную панораму Байкала. А над нашими головами ветер, пахнущий холодной синевой, грустно посвистывает в ветках одинокой сосеночки. И как руки, заломленные в пароксизме горя, печально качаются ветки сосны над голубой бездной. А ветер всё посвистывает и посвистывает, однообразно, как свистят по привычке, без мелодии, глубоко задумавшиеся люди. Так, бывало, и Валет, задумавшись, посвистывал… Быть может, сейчас, надевятый день после смерти, печальная душа Валета, прощаясь с миром, рассеянно посвистывая, летит над бездонной его могилой – Байкалом... всё быть может… не спроста всеведущий Граф Монте-Кристо сказал:

«Смерть, как и жизнь, таит в себе страдания и наслаждения, надо лишь знать ее тайны…»

Конец репортажа. № 11.